— И трубы и колена к ним будут!
Наступило двадцать пятое сентября. В седьмом часу вечера, как и обещал, приехал начсанфронта. Он был необычно суров. Я решил проявить выдержку, хотя кислые мины чиновников из его управления вывели меня из себя. «Дай, — думаю, — пополирую у них кровь немного».
— Пойдем в отделения, нечего засиживаться в штабе, — сразу предложил начсан фронта.
В бараке эвакуационного отделения начсанфронта толкнул ногой дверь и замер в крайнем изумлении. За ним остановились и остальные. В бараке было множество народу. Возле каждой печки сидели группами раненые и мирно беседовали, покуривали исподтишка от сестер папироски, попивали чай из видавших виды закопченных солдатских котелков и кружек. В разных местах слышались песни и смех.
— Так-так, значит, втихомолку выполнили мое приказание и радуетесь? — улыбаясь спросил начсанфронта.
— А чего шуметь! У нас народ тихий, кричать будем после войны! — ответил Степашкин.
— Но нары все же не успели сделать, — указал начсанфронта на группу раненых, лежавших на матрацах у стен бараку.
— Сегодня закончим, — все так же не спеша сказал Степашкин. — Пройдемте на вторую половину. Там скоро закончат и перейдут сюда.
— Так-так. По правде сказать, не ожидал, не верил. — И уже, повернувшись к начальнику управления госпиталями Костюченко, стал пробирать его: — Какого же черта вы мне доносите всякую непроверенную чепуху? Госпиталь под самым носом у нас, и вы не знаете, что у них делается. Эх вы! Пошли!..
Вязьма приобретала значение главного прифронтового города, узла Западного фронта. Окрестности все больше и больше заполнялись войсками, обозами, танками, артиллерией, машинами. В Вязьме разгружались воинские эшелоны, сюда направляли для отдыха и переформирования поредевшие в боях части.
Наши войска вели тяжелые, ожесточенные бои, отчаянно дрались за каждый метр родной земли, обильно поливая ее своей и вражеской кровью. Начались усиленные бомбежки всех коммуникаций: станций Вязьмы, Мещерской, Новоторжской…
Около двух часов второго октября меня вызвали к телефону. Один из работников Санитарного управления глухим голосом передал: Немедленно направьте в первый эшелон штаба две, а еще лучше три бригады хирургов и пять санитарных машин, захватите побольше перевязочного материала.
Не успел я приступить к выполнению этого приказа, как снова был вызван к телефону.
Кроме тех пяти машин, вышлите еще пять. Понятно? — в голосе говорившего заметна была растерянность.
Спустя несколько часов все выяснилось. Большое несчастье постигло штаб фронта: прямым попаданием было разрушено здание штаба и погибло много народу.
Как ни были противоречивы вести, доходившие до нас через раненых, становилось ясно, что бои идут небывало тяжелые. Опять двор госпиталя не вмещал прибывающих машин. Опять поезда стали поступать в беспорядке — либо один за другим с ранеными, либо один за другим под погрузку.
Что бы мы делали, не укрой своевременно госпиталь в подземных операционных, корпусах маслозавода, десятках землянок? Куда бы мы разместили эти тысячи и тысячи бойцов и командиров?
Была ли у нас тревога в душе? Конечно, была, ее не могло не быть! Только тот, кто пережил тяжелые минуты тревоги за судьбы доверенных тебе нескольких тысяч людей, поймет, как много значило для нас в ту пору теплое слово и простое человеческое внимание старшего начальника и товарища. Пока существовала непосредственная связь с управлением госпиталями, со штабом фронта, мы были спокойны.
Начиная с третьего октября к нам стал доноситься непрерывный, пока еще далекий гул артиллерийской канонады. Городское радио прекратило оповещать о налетах немецкой авиации: они стали непрерывными.
Ночью меня разбудил Костюченко и распорядился «продолжать непрерывно принимать и эвакуировать раненых».
В полдень третьего октября Костюченко пожаловал к нам. Торопливо сошел он с машины и встревоженным голосом спросил:
— Сколько налицо раненых, большое ли поступление? — Мешки под глазами у него еще больше набухли, и весь он был какой-то ершистый и раздраженный.
— Поток раненых непрерывно увеличивается.
— Раненых продолжайте принимать безотказно. Учтите, что фронт прорван в нескольких местах.
У меня перехватило дыхание, страшная тяжесть навалилась на сердце: значит опять возможен… отход… и куда… за нами Москва. Страшно подумать… Москва..!
— Что вы думаете делать с водокачкой в случае отхода? — спросил начальник управления госпиталями.
— Под нее давно заложена взрывчатка, саперов должен прислать комендант города.
— Если не пришлет, смотрите не прохлопайте, сами взорвите.
— Взорвать не строить, — коротко бросил я, все думая об отходе.
— Пошлите двух постоянных связных в управление на случай нарушения проволочной связи, я еду сейчас к начальнику военных сообщений фронта и буду добиваться комплектования поездов из порожняка товарных вагонов.
— Что делать, если железная дорога выйдет из строя и придется уходить? Вы видите, что происходит? — показал я на длинную цепочку машин с ранеными, въезжающих во двор госпиталя.
Сверкнув глазами, он раздраженно крикнул:
— При любых обстоятельствах продолжать прием раненых! Без моего личного приказа отходить запрещаю!
В отделениях, на санитарной платформе, во дворе — всюду, где мы с ним ни побывали, царила обычная суетня. Санитары чуть не бегом разносили раненых по хирургическим отделениям. Огромный двор в отделении Минина не мог уже вместить всех, и часть раненых, невзирая на сырую погоду, укладывалась в ожидании осмотра прямо на землю.