Действительно, отделения для приема легкораненых у нас пока не было. Была дорога, кусок шоссе, на ней гуськом стояли машины. В основном работа по приему, эвакуации и распределению раненых производилась под открытым небом, благо стояли сухие, теплые дни. Тысячи раненых заполняли все свободное пространство и, как волны, перекатывались с одного конца двора на другой. Представьте себе территорию, равною двум футбольным полям, на которой скопилось две-три тысячи раненых. Солнце жжет вовсю. Часть людей только прибыла, часть дожидается отправки: одни спят, другие закусывают, третьи курят. И вся эта масса бурлит, движется, переходит с места на место и… ругает. Кого? Нас, конечно.
— Да, помещение и настоящая точная сортировка — наша ахиллесова пята, — подтвердил я, удивляясь, как быстро сумел комиссар ориентироваться и обратить внимание на главное. — Как привести в систему это безалаберное хозяйство, ума не приложу.
— Наивно было бы думать, что это способен сделать один, пусть даже самый умелый руководитель, — сказал Савинов.
— Ну что ж, давайте вместе устранять неполадки, — с готовностью согласился я.
Савинов оказался незаменимым руководителем и помощником.
— Откуда у тебя это самообладание, выдержка, а главное, уверенность в том, что все трудности преодолимы? — спросил я как-то Савинова.
— Откуда? — задумчиво ответил он, когда, закурив «по последней», мы собирались уже заснуть. — Жизнь научила, партия, армия. Вот ты рассказывал о своих студенческих годах — первые годы пятилеток, биржа труда, субботники, погрузка и разгрузка барж, чтобы не просить у отца денег на пару штанов… Что ж, честь и хвала, что не боялся запачкать ручки. Но все для тебя было готовое: и теплая комната в Москве, и школа, и вуз. А я родился в поле, под телегой, в глухой уральской деревушке. В шесть лет остался без матери, а через год и без отца. Восьми лет тебя мамаша за ручку в школу отвела, а меня родичи отдали кулаку и в «работники». До десяти лет я, как мужик здоровый, работал в поле, пока меня в город, «в люди», не увезли… Ни над какой книгой я столько слез не пролил, когда читать учился, как над чеховским «Ванькой Жуковым»… И кем только мне не пришлось быть: мальчиком в магазине, учеником в столярной мастерской, «половым» в трактире, подмастерьем в сапожной — вот она, лестница, по которой я, как слепой кутенок, к жизни карабкался. Потом революция. Глаза открылись. Перешел я на обувную фабрику, к книжке пристрастился. В марте девятнадцатого года партия призвала: «Пролетарий, на коня!» — и я ушел пятнадцатилетним хлопцем. С той поры я в армии, семнадцать лет в коннице прослужил. Армия была моим университетом, партия — академией…
Савинова интересовало все: как долго проходит разгрузка санитарного поезда, чем кормят наш персонал, сколько сделано переливаний крови фельдшерицей Мариной Брюзгиной, причина смерти раненого, подготовка стрелкового оружия к стрельбе в ночных условиях, организация обороны на случай боя с немцами, устройство укрытий для людей на время воздушного налета, своевременная доставка писем раненым…
Человек большой воли и выдержки, Савинов терял самообладание только в одном случае — когда слышал стоны и крики раненых в операционных и перевязочных.
В операционную я попал в семь часов утра. Порадовали меня три металлических стола новейшей конструкции — их вывезли при спешной эвакуации из Каунаса. Оперировал начальник хирургического отделения Николай Николаевич Письменный — весь какой-то измятый и, видно, много дней небритый, в очках и тапочках на босых ногах со вздутыми венами.
За другим столом работал необыкновенно высокий хирург. Стерильный халат выглядел на нем, как детская распашонка. И как только его натянули на этот мощный корпус! При каждом движении хирурга халатик угрожающе трещал.
Хирург горячился, злился на недостаточную расторопность ассистента, покрикивал на сестер, от напряжения краснел, что-то бормотал себе под нос. Маска заглушала его слова, и создавалось впечатление, что он все время произносит: «Ду-ду-ду-ду». Его широкое, круглое лицо, маска и шея покрывались крупными каплями пота, санитарка то и дело стирала его марлевой салфеткой, каждый раз влезая для этого на табуретку.
«Голиаф какой-то!» — подумал я.
Ассистент, молодой врач, очевидно, привык уже к неспокойному характеру своего шефа. Но вот операция закончена. Напряжение спадает, хирург начинает шутить, затем выходит в предоперационную.
Мы познакомились. Он назвал себя:
— Военврач второго ранга Иван Степанович Халистов.
Сидя у окна, он с веселой улыбкой рассказал, как попал на фронт:
— Мобилизовали меня, грешника, двадцать пятого июня, вручили документы и говорят: «Двигай на Дальний Восток!» «Извините, — говорю я военкому, — у нас сейчас война с японцами или с немцами?» Он отвечает: «С немцами». «В таком случае на Восток ехать я отказываюсь». Тот на меня набросился: «Не поедете, буду судить за дезертирство по закону военного времени…» Я ему свое, он мне свое. Поругались мы крупно. Насилу упросил дать отсрочку на сутки. Ну, думаю, за сутки я по Казани побегаю, друзей у меня много из пациентов. Так вы знаете, пришлось до обкома партии дойти! И друзья не помогли, хоть плачь! Только с разрешения Москвы переменил мне путевку на Волковыск. Кинулся я туда, а в Вязьме выяснилось, что делать в Волоковыске нечего — там уже немцы. С тех пор я здесь, на Новоторжской: скоро второй месяц, как служу.