Во имя жизни (Из записок военного врача) - Страница 41


К оглавлению

41

Он держался правила, что первая правительственная награда должна быть ему а потом уже его подчиненным. В феврале 1942 года принес я на утверждение наградные листы на своих врачей, сестер, санитарок: Минина, Письменного, Кукушкину, тетю Машу, Клаву Голикову и других. Люди были достойные, не раз выполняли свой долг под огнем противника, с первого дня войны работали, не щадя своих сил и жизни, — словом, лучшие из лучших…

— Надо работать, — воскликнул он резко, возвращая мне листы, — а не о наградах думать! Я ведь не меньше ваших людей работаю, однако меня еще никто не наградил орденом. Ступайте! Когда нужно будет награждать, я вам напишу.

— Недобрый и несправедливый он человек! — жаловался я Савинову. — Злобный и завистливый!

— Почему вы задерживаете продвижение в званиях того или иного командира? — спрашивал я его.

— Я служу в армии двадцать семь лет, дослужился до звания военврача первого ранга. Пусть и он послужит. Куда ему торопиться? Потерпит!

— Позвольте! Но есть приказ о порядке и сроках присвоения воинского звания.

— Молоды вы еще меня учить. Я сам знаю, что делать. Запомните: яйца курицу не учат.

— Вы отменяете приказ?

— Не отменяю! — вскипел он. — А разъясняю.


— Что ты от него хочешь? — отвечал мне Шур. — Переделать его? Невозможно. От практической медицины оторвался четверть века тому назад. Лечебного дела чурается, как черт ладана. Людей оценивает лишь по ошибкам.

Я старательно уклонялся от лишних встреч с ним, ограничиваясь бумажными ответами на запросы, звонками по телефону, а в тех случаях, когда встреча с ним была неизбежна, посылал вместо себя нашего искусного дипломата Шура. Боялся: еще одно-два столкновения приведут к крупнейшему скандалу. У него была власть. В армии я привык подчиняться, не обсуждая полученное приказание.

«Долго ли тебя еще земля будет носить?» — думал я про себя, уходя от него. Однажды мне довелось с ним схватиться.

Раненые лежат по два человека на одной кровати… поезда номер 1056 и номер 1061 прибыли без печей… — докладывал я ему.

— Расстреляю за эта безобразия! Почему мне не представил об этом акты до сих пор? — Я заставлю вас работать как следует! — закричал он. — Шпалы понацепили… В генералы захотелось!.. Молокососы!.. Разжалую!.. От крика и ругательств у меня начала кружиться голова. И я не выдержал:

— Отправляйте куда хотите, хоть к черту на кулички. Фронт не наказание! Я не позволю себя оскорблять! Я такой же, как и вы, командир Красной Армии!

— А… что… ты сказал… повтори!.. Ты что, обиделся?.. Продолжай доклад, — комкая в руках папиросу, проговорил он, осекшись. — Садись, чего стоишь!

Наконец «слава» о нашем начальнике дошла до Военного совета фронта. Однажды член Военного совета фронта по тылу заставил его прождать в приемной около часа. Потом приказал вызвать его к себе. Не успел тот перешагнуть через порог, как член Военного совета, не здороваясь с ним, закричал на него и приказал выйти из кабинета. Тот, недоумевая, вышел. Прошло еще минут двадцать. Снова повторилась та же сцена, после чего член Военного совета совершенно спокойным голосом сказал ему:

— Прошу вас, садитесь! Ну, как? Не нравится? Конечно! И мне не нравится. А кому из советских людей может понравиться? Теперь вы, надеюсь, поняли, как надо разговаривать с людьми? Узнали, что значит самолюбие и чувство человеческого достоинства? Советский человек привык, чтобы его уважали. И вам никто не давал права оскорблять людей. Вы лишитесь партийного билета, если осмелитесь еще хоть один раз вести себя так, как вели прежде. Зарубите себе это на носу!


Тем большим уважением проникался я к людям высокого подвижничества и беззаветной работы, каких я наблюдал среди тружеников госпиталя. Письменного и Халистова, например, у нас так и называли «подвижниками».

Прямой, неспособный на половинчатые решения, Письменный жил только интересами и делами своих раненых. В случае неудачной операции, осложнения или гибели он уходил в себя, переставал разговаривать с товарищами, сидел где-нибудь позади всех на утренней конференции и мрачно хранил молчание.

Равнодушный к себе, своему питанию, костюму, забывая об обеде и ужине, Письменный привык всю жизнь думать и заботиться только о других.

Порой Письменный удивлял своих товарищей странной рассеянностью, какой-то погруженностью в себя. Но раненые его любили, чудачества Письменного их совершенно не задевали.

Побывав в нескольких московских клиниках и ознакомившись о лечением огнестрельных ранений груди у профессора Бакулева, Николай Николаевич буквально лишился покоя. Забился в наш архив, где хранились журналы операций и отчеты, и проводил там долгие часы, просматривая истории болезней.

Наконец он заговорил со мной горячо, увлеченно: знаю ли я, каковы исходы операций груди по нашему госпиталю? Я утвердительно кивнул головой.

— У меня собраны данные по госпиталям, куда мы направляем таких больных, посоветовался и с Александром Николаевичем Бакулевым, — сказал Письменный. — Результаты ведь неутешительные.

— А по сравнению с первой мировой войной?

— Лучше! Но это не должно нас успокаивать. У Цирлиной и у меня есть десятки писем от раненых, посланных в глубокий тыл. А вот списки, составленные мною по клиникам Казанского и Спасокукоцкого. Итоги довольно грустные.

— Вы по собственной инициативе занялись этим исследованием? — спросил я.

— Что вы! Это профессор Банайтис предложил мне собрать материал, но, прежде чем передать ему, я считал своим долгом доложить вам. Мне кажется, что пора нам менять тактику в отношении раненых с повреждениями легких.

41